Rambler's Top100

ИНТЕЛРОС

Интеллектуальная Россия

INTELROS.RU

Intellectual Russia


ВАДИМ ЦЫМБУРСКИЙ

 

 

О русском викторианстве

 

 

Личные обстоятельства помешали мне отозваться на "Викторианскую Россию" Дмитрия Володихина еще полгода назад — сразу после появления этого доклада в Интернете. Выход его "бумажной" версии в "Стратегическом журнале", освежив это выступление в памяти читателей, позволяет мне наверстать, казалось бы, упущенное. А считаю я это необходимым, потому что сам выдвинул формулу "русского викторианства" три года назад ("Pro et contra", 2002, №I, с. 179): текст Володихина побуждает — для избежания недоразумений — расставить все смысловые акценты в моей трактовке этого лозунга.

 

I

Когда мы хотим метафорически разъяснить некую эпоху в народной судьбе, уподобляя ее совсем другой эпохе в истории другого народа, самый большой риск состоит в смещенном, мистифицирующем видении той или другой, а то и обеих вместе, — как произошло, на мой взгляд, с "веймарской" Россией Александра Янова. Володихин свою проектную будущую Россию обозначает столкновением двух исторических метафор сразу — "России викторианской" и "России александровской" — от имени государя Александра III, Александра Александровича. Да что же общего между духом александровского царствования и викторианством, кроме частичной синхронности? Что остается от образов этих эпох после их схлестывания в володихинской риторике? И как получающийся метафорический гибрид проецируется на Россию наставшего века?

Вспомним, чем отложились годы Александра Александровича в исторической и культурной памяти. Царь — ученик С.М. Соловьева, ценитель талантов Фета и Чайковского, Поленова и Менделеева, поднявший в министры Витте, поверивший раскаянию Льва Тихомирова и приобретший для Империи в былом террористе крупнейшего монархического мыслителя, который видел в Александре III "носителя идеала". "Гатчинский узник", царствование в страшной тени 1-го марта 1881 года (не забыть и о "втором 1 марта" 1887-го!); (Распоряжение от 14 августа 1881 г. о режимах Усиленной и Чрезвычайной Охраны, передающее исключительные полномочия министерству внутренних дел и генерал-губернаторам, — по оценке Ричарда Пайпса (1), важнейший шаг от самодержавия к полицейскому государству), чудовищный памятник резца Паоло Трубецкого ("Стоит комод, на комоде бегемот…"), блоковское "Возмездие" с "совиными крылами" Победоносцева над Россией. Двойственная геополитика: восточничество, вздымающийся азиатско-тихоокеанский проект, маячащий за закладкою Транссиба и путешествием цесаревича Николая Александровича по Азии — и тут же нависание над Европою, не дающее второму Рейху обратить ее в германский полуостров, союз с Францией — зачаток Антанты; царь, с непокрытой головой внимающий "Марсельезе". Блистательная для современников геополитика, несущая в себе предпосылки обеих российских военных катастроф следующего царствования. Разочарование власти в частнокапиталистическом грюндерстве поры "великих реформ", массированный госкапитализм виттевского железнодорожного строительства. Борьба со стремительно протекающим размыванием старых сословий, — словами Константина Леонтьева — "дифференцирующая реакция" контрреформ, восстанавливающих или имитирующих черты дореформенного строя. В том числе в области образования — очистка гимназий от "кухаркиных детей" (не ее ли вспомнить сейчас в дни становления у нас по-новому сословного образования?). Постоянные жалобы печати на развал сельского хозяйства; деревня в Европейской России все явственнее приобретает облик, знакомый нам по чеховским "Мужикам".

Все это — вообще вне володихинского имиджа "александровской России". Автор доклада намерен строить этот имидж "скорее по романтической литературе и кино, чем по историческим источникам". Что ж, сегодня не найти бульварного живописателя той поры популярнее, чем Б. Акунин. Каковы же фигуры, встающие из его романов? Босс политического сыска Пожарский, истребляющий своих конкурентов во власти руками пасомых им террористов ("Статский советник"); великий князь Кирилл, организующий заказное убийство тянущегося в русские Бонапарты популярного генерала Соболева (Скобелева) и патетически ораторствующий над его гробом ("Смерть Ахиллеса"); "прокуратор" Победин (Победоносцев), ищущий извести пришедшего на Русь Христа-Мануйлу ("Пелагия и красный петух"); да купец Еропкин, лихо пародирующий "византинистскую" проповедь Леонтьева, раздавая нищим медную мелочь с присказкой "Не вам, не вам подаю, пьянчужки — Господу Богу Всеблагому и Матушке Заступнице!" ("Пиковый валет"). Поклонникам Акунина не воспринять "александровской" метафоры Володихина.

Не "последним спокойным и благополучным царствованием" осталось в памяти русских правление Александра Александровича, а провальным противостоянием поднимающейся буре городской революции в России, сметшей старый добрый аграрно-сословный уклад. Назвать проект новой России в память исторической неудачи — как-то делает Володихин, — плохая примета.

Теперь о другой метафоре — викторианской. У нас недавно перевели очаровательный ранневикторианский триллер-сериал "Вампир Варни" (1830-1840-е годы). Читателя, раскрывшего его страницы, ошеломляет зрелище разъяренных толп, громящих буржуазные дома, и солдат, которые стрельбою отбивают погромщиков. Откуда все это? Мы редко вспоминаем о двояком истоке викторианства как великой социальной программы, поистине спасшей Англию. Сперва — дразнящий и злящий буржуа разгул аристократов при Георгах III и IV (годы 1810-е и 20-е, золотое время английского дендизма). А затем — 20 лет наступающей чартистской революции, когда перед имущими сословиями Британии угрозою встали уже не аморфные "опасные классы" XVIII в., усмирявшиеся широчайшим применением смертной казни (в ту пору путеводители по стране, бывало, указывали расстояния от виселицы до виселицы (2)), — но промышленный плебс, организованный как политическая партия с легальной верхушкой, мозговым штабом, боевыми организациями и арсеналами.

Эпоха Виктории — время постоянно расширяющегося избирательного права, приливных плебейских, в том числе пролетарских, пополнений политического класса. Время, когда политический разум пуританской буржуазии с согласия наиболее здравых групп знати и при живейшей поддержке двора (тут историки отмечают особую роль супруга Виктории — немецкого лютеранина принца-консорта Альберта) решал двуединую задачу. Этой задачей стало: во-первых, моральное обуздание аристократии, конвергенция ее с буржуазией (методы были многообразны — от образа идеальной буржуазной пары, выстраиваемого на всю страну королевской четой Викторией и Альбертом, от писем Виктории редактору "Таймс" с призывами обличать беспечность и аморальность людей верхушки (3) до показательной юридической расправы над любимцем света Оскаром Уайльдом). А во-вторых, воспитание неофитов политического класса через закладку идеалов нового аристократизма — аристократизма жизненной формы. Фигурально, через умение есть овсянку, вызывая к себе уважение. И через внушение неофитам уверенности в том, что соблюдение политической формы отечества — необходимая часть и один из критериев жизненной формы политика.

Мой любимец среди политфилософов Шпенглер по праву писал как о величайшем внутриполитическом достижении в европейском мире XIX в. — о викторианской демократии, реализующейся так, что правительство сохранило строгую форму, причем форму "старинно-аристократическую", где "всякий мог свободно (по собственному усмотрению) заниматься политикой", но непременно "в рамках… традиции, с которой осваивались молодые таланты (4)) ". Эта выработка нового типа англичанина "рыцаря-буржуа" сопровождалась бесчисленными издержками ханжества и снобизма, неудачами сублимации, выплескивавшимися в жизнь и литературу: за спиной викторианского джентльмена протянулись тени Дориана Грея, мистера Хайда и графа Дракулы. Но игра стоила свеч: Англия — единственная из великих европейских держав — при переходе к массовому обществу сумела сублимировать революцию. Родись Робеспьер в XIX в. на английской земле, он, без сомнения, явил бы тип образцового викторианца. Несомненно и другое: такая задача требовала серьезнейшего повышения жизненного уровня слоев, втягиваемых в политический класс — и во многом именно эту задачу решало ускоренное созидание империи, извлечение доходов из колоний. Идущее изглаживание сословности в английской метрополии своеобразно уравновешивалось утверждением новой сословности в имперском масштабе (5), причем культ жизненной формы, аристократизм, двинутый в массы, позволил англичанам первым заявить о себе всерьез как о носителях не только миссионерского, но и рыцарского "бремени белого человека" (эту претензию всерьез принимал даже Джордж Оруэлл — см. его воспоминания об убийстве им безумного слона в Бирме во исполнение "долга", лежащего в тех краях на "белом"). Как говорил пародийный "первый викторианец" — сплошь расписанный татуировкой британский кельт из "Цезаря и Клеопатры" Бернарда Шоу "у нас можно отнять жизнь, но никто у нас не отнимет нашу респектабельность".

Показательно, что фундаментальный европейский сюжет об искусителе-дьяволе викторианство переложило в литературный миф, где провинившийся ангел оказывается осужден искушать и испытывать людей, втайне мечтая каждый раз, что очередной искушаемый устоит перед соблазном и тем самым приблизит конец мытарствам Первого Падшего (Р.Л. Стивенсон "Маркхейм", М.Корелли "Скорбь Сатаны"). Искушение оказывается не битвою Бога и дьявола за человеческую душу, но испытанием человека, его природы и формы на прочность.

Когда я три года назад писал о "реморализации" вроде "русского викторианства" как о российской задаче на новый век, я исходил их двух наших проблем, обнаруживающих некоторое функциональное сходство с проблемами ранневикторианской Англии. Социальный и государственный переворот начала 1990-х я трактую как фронду против надсословного государства со стороны части его тогдашних элит, захвативших в России государственную собственность и власть. Дело даже не в том, что основная масса общества — сложившаяся при большевиках "протобюргерства" и крестьянства — была отторгнута от национальных ресурсов, присвоенных вместе с именем государства этой "корпорацией утилизаторов Великороссии". Не менее важно то, что множество членов "корпорации" морально выломались из российского общества, сплошь и рядом позволяя себе публичные антинациональные бравады, вроде выступления Альберта Коха в 1998-м перед американской радиостанцией насчет мировой "ненужности" государства Россия (6). В то же время, свернувший свою империю "остров Россия" переживает мощное евразийское и собственно азиатское наступление с юга и востока на свои территории, свои ресурсы и рынки. Так называемая чеченская война представляет критику оружием права русских на политическое и культурное лидерство в официальных границах России.

Поэтому для меня лозунг "русского викторианства" означал и означает, во-первых, складывание в среде нашего "протобюргерства" политического класса, который был бы в состоянии вновь провозгласить принцип надсословного государства и осуществлять блокирующий контроль над попытками тех или иных элит утвердиться в качестве сословия правящего. Во-вторых, он означает выработку такой жизненной формы русского человека — члена политического класса, которая в столкновении российских цивилизационых ценностей с мировыми и евразийскими данностями обеспечила бы победу первым. И в частности, торжество принципа, по которому россиянином является тот, кто готов и имеет право выступать перед миром как "русский", даже обладая возможностью и правом дифференцироваться с "русскими" внутри России. В определенном смысле эти проблемы нерасторжимы. Вспомним размышления персонажа их романа "Колодец пророков" Юрия Козлова — списанного с Джохара Дудаева генерала Сака о нежелании евразийских народов России, деливших с Империей и с СССР их славу, невзирая на все тяготы, — делить с нынешней Россией ее позор.

Задача интеграции "варваров" и вербовки среди них новопосвященных адептов России, ранее непосредственно решавшаяся имперской силой, славой и приростом, для "острова Россия" может решаться только наличием такого политического класса, который смог бы соединить открытость с жестокостью жизненной и политической формы. К тому же, при царях и Советах не вставала с подобной остротой — точнее, не признавалась за первоочередную — проблема обуздания элит. Если прав Ларошфуко, что лицемерие — дань порока добродетели, наши, надышавшиеся давосским воздухом, элиты должны быть обложены регулярной и тяжелой моральной данью, пригибающей их к российской земле.

Но тут, пора вернуться к докладу Володихина.

 

II

Как можно видеть "Россию александровскую" сразу и "викторианской"? Что общего между александровским стремлением задержать наступление городского общества на аграрно-сословный порядок и викторианской оптимизацией перехода от сословности уже городской к массовому обществу ХХ века?

Чтобы это понять, оценим важнейшие эстетические мотивы, характеризующие "александровско-викторианскую" утопию.

Прежде всего, это мировоззренческая легкость. "Легкий, немного ритуализированный монархизм (именно легкий)". В одежде "легкая милитаризация, но опять — именно легкая". "Благодушный деспотизм", снисходительный к "дискуссиям философического свойства" "в политике культуре социальной сфере". "Обытовленное" христианство: вера-то, в общем, дело повседневное, "о вере можно говорить сколько угодно и когда угодно" (по-моему, понятие "говорить сколько угодно и когда угодно" лучше передать одним глаголом, общеизвестным, но, как правило, заменяемым междометиями). Легкий технологизм — "намеки на промышленность", способную производить на свет комические линкоры. "Легкомысленные или, напротив, интригующие министры" — да зачем же это "напротив"? Вполне ведь возможно интриговать легкомысленно. В этой атмосфере необыкновенной легкости, с намеками на монархизм, милитаризм, технологизм… с разговорами о вере "сколько угодно, когда угодно", хорошо играть водевили и оперетты "а-ля рюсс", полные легкомысленных интриг.

Эта "смысловая легкость" оттеняется повадками персонажей, исполненных тяжеловесной вальяжности. ""Викторианская Россия" торжественно-основательна… Неспешная походка, отсутствие суеты… сдержанность, корректность, спокойное состояние духа… Еда… что тут сказать? Водка вошла. И вместе с ней — красивая посуда. Хрусталь. Изящные чайные сервизы". "Тяжелые на подъем и, по большому счету, простоватые офицеры уголовного, а также политического сыска". Поразительны слова автора о том, что быт "викторианской России" "лишен застолий", — и это прямо перед упоминанием о балах и "званых обедах", а также о водке. Но званый обед с водкой — это и есть "застолье"! Или водку предполагается прихлебывать из "изящного сервиза", уединяясь? Похоже, "викторианская Россия" Володихина готова перещеголять лицемерием викторианскую Британию.

Вообще, эта Россия как-то странно шарахается между минорными претензиями на быт "аккуратный и чистый", где "нет ощущения избытка пищи, зато очевидна спокойная обеспеченность всем необходимым" — и внезапным розановским мажором, безоглядно славящим "отовсюду себя кажущее русское нутро, капризное, выносливое, хлебосольное, да и само излучающее доброту по отношению к тому, кто покормит (а ну, как покормит фонд "Открытое общество? — В.Ц.)… своевольное и даже беспутное в семье, но смирное перед властями… верное в дружбе и жуткое в бунте; набожное и хамоватое… дай только корни пустить (нутру-то? — В.Ц.), потом уж не выкорчуешь, прижилось". Так и хочется крикнуть: "А овсянка, сэр? Вы научились ли есть овсянку?"

И над всем спектаклем — над идейной "легкостью" и осанистой "тяжестью", над "смирением перед властями" и "добротой к тому, кто покормит" — фейерверочной ракетой взлетает лихой призыв "кончать обниматься с гробами", "вспомнить о победе и победителях". "Наши подводные лодки должны всплыть!" — лучше не скажешь. "Викторианство" Володихина из хвалы "капризно-неприхотливому нутру" переходит в поистине "викториозное" — сразу видно писателя! — самолюбование. Как там в надписи к монументу Александру Александровичу — "Стоит комод, на комоде бегемот…" (выбор слов очень важен: призови Володихин думать не о "силе", "победе" и "победителях", а о "подвиге" —все это воспринималось бы иначе, но "подвиг", величие усилия в конфигурацию такой "викторианской России" совершенно не вписывается).

Главная же несущая конструкция этой имитационной России — сверхлегкой, вальяжной, викториозной — уверение автора в ее чрезвычайной уютности для нас, каковая наступит, как только осознаем: в ней все друг другу свои, "от государя и вельмож до самой простой чади". Мы должны поверить: все эти "легкомысленные" или, напротив, "интригующие" министры и "офицеры, склонные ко всякого рода озорству" (вот уж точно — помните дело Александра Пуманэ, чей труп родные признать не могли?) — все "они могут ошибаться, но целом сознательно действуют на благо страны, избегая притом этической грязи". Все они — уже "сложившийся строй", в рамках коего "революционер и митинговщик", выломавшийся из "дискуссии философического свойства", предстает чудищем противоестественным и омерзительным, марсианином, Зеленым Склизким Чужаком, не слишком даже и страшным в своей гнусности, — ибо весь эмоциональный склад володихинского проекта как-то нейтрализует любые высокие напряжения, в том числе и напряжение страха. "Сусальным золотом горят В лесах рождественские елки, В кустах игрушечные волки Глазами страшными глядят". Дело Зеленого Чужака — время от времени дурацки моргать страшными глазами из кустов на заднем плане водевиля.

Теперь понятно, как "викторианская Россия" оказывается сразу и "александровской"? Это нетрудно, если и викторианство, и пора Александра III, обращаясь в метафоры, теряют всякое содержание, кроме мистифицирующего имиджа комфортного, уютного, как бы не слишком хлопотного имперства. "Викторианская Россия" — приглашение к игре в красивую, "устаканенную", вроде бы имперскую жизнь — елей на сердце "россиянского" атомизированого потребителя, с его "ностальгиями по ненастоящему", в конце концов, безнадежно замыкающимися на сегодняшний день.

 

III

Почему для меня неприемлема такая эстетика русского будущего?

Я начну чуть издали, сперва ответив на поставленный Володихиным в начале его доклада вопрос — можно ли указать на какой-то набор явлений (12), "в высшей степени характерных для современной России", которые и сейчас, и в будущем могли бы "вызвать у образованного человека верные ассоциации" с нашими днями. Я полагаю, что такой набор поистине существует, и в него входят:

- утыкавшие страну новорусские "красноготические" поселки;

- праздник "изгнания поляков", молчаливо — чтобы мусульман не обижать! — подверстанный (дабы православным угодить!) под день Казанской Божьей Матери, и этим своим куцым семиотическим пучком силящийся закрыть соседнюю большевистскую дату;

- в какой-то мере — реанимированный гимн с музыкальной схемой, заполненной благонамеренными, но совершенно неудобозапоминаемыми словесами, обретающий курьезную эзотеричность для того, кто еще частично помнит другие слова, на место которых эти подставлены (8);

- и, наконец, несомненно — состоявшийся 7 ноября 2005 года в день отмененного праздника (то есть в день будний) парад ветеранов на Красной площади во славу 64-летия (чудный юбилей!) другого парада, который тогда проводился в честь ныне элиминированного праздника.

Все это — явственные эстетические приметы нынешней России. И если первая — общая родовая черта послебольшевистского 15-летия с проступающим в это время определенным типом сословности, то последующие три отличительны именно для маразматического семиозиса путинщины. Для периода, когда "корпорация утилизаторов Великороссии", опираясь с конца 1990-х на территориально-привязанный, экспортно-сырьевой капитализм, берется претендовать уже не на смену цивилизованного кода России, — чем бредили идеологи восторжествовавшей фронды году этак в 1992–93, — а на присвоение всего антуража нашей цивилизационной и государственной истории, на статус "исторически сложившегося строя". Подытоживая достижения победителей 1991–93-го за время их правления, нетрудно убедиться в политическом и культурном бесплодии этих людей, принесших со своей победой затяжную, заполненную однодневными фантомами паузу в ритме нашей цивилизации.

Я опасаюсь, что программа "викторианской России" в забавных формулировках Володихина (независимо от его собственного политического кредо, представляемого мной довольно смутно) может быть использована как средство маньеристской эстетизации цивилизационного провала, каждый год поглощающего сотни тысяч жизней. Надеюсь, проделанная мною реконструкция базисных смыслов проекта достаточно наглядно показывает такую возможность.

В докладе есть и иные моменты, укореняющие его в духе разыгравшейся в России верхушечной, или фрондерской контрреформации, которая сменила нашу великую — во всех ее ужасах и абсурдах — большевистскую реформацию. Например, Володихин неоднократно говорит о Русской цивилизации как о погибающей, мертвой — "вот уже два десятилетия, как мертвой" к началу Великой Отечественной войны. Но если вы, г-н Володихин, признаете, что выстраиваете русское будущее под брэнд "мертвой" цивилизации — а именно таким оказывается "александровский" брэнд — то кто, спрашивается, обнимается с гробами? И когда, оторвав СССР от истории "мертвой" цивилизации, на которую Вы ориентируетесь, Вы тут же объявляете "и его достижения" своим наследством, что это, если не утилизаторское манипулирование с реликтами "мертвых" для Вас эпох, — по ходу которого оформляется вполне приемлемый для старателей поддержания нынешнего расклада и украшения новорусского быта охранительный водевиль "викторианской России".

К тому же, заявляя об имеющихся сегодня "признаках возрождения"страны, Вы воспроизводите общее место демагогии "утилизаторов", особенно в их путинской мутации. Кстати, если Русская цивилизация мертва и оставивший Вам наследство СССР тоже мертв, то, что же показывает "признаки возрождения" и что способно, по Вашим словам, подняться как "самостоятельная и даже… самодостаточная цивилизация"? Что она такое — Ваша Россия, охочая разыгрывать спектакль в антураже "мертвых" цивилизаций, если не наличная "Россия утилизаторов"?

Мне лично близка точка зрения — высказывавшаяся, в частности, Михаилом Ремизовым, что сейчас говорить о конце смуты и признаках "возрождения" и "выздоровления" значит силиться законсервировать определенный этап этой Смуты. Сегодня идеал "уютной" державы, где государь и вельможи — "свои" для простой чади, если он не служит открыто суду над реальностью, слишком легко раскрутить в целях противоположных — преподнося этот идеал как осуществленную данность и пропагандируя среди массы за порогом корпорации пиетет к тем, чей собственный реестр "своих" заканчивается на секьюрити ("боевых холопах", по определению Андрея Фурсова) и личных шоферах.

Все сказанное затрагивает и характеристику революционера — лучше сказать, "бунтовщика" — как "марсианина". Я не знаю — готов ли Володихин признать наличный в России режим за "сложившийся строй". Но мне довелось на просмотре спилберговской "Войны миров" в кинотеатре "Родина" города Орехово-Зуево услышать собственными ушами в тот момент, когда из-под земли полезли невесть сколько ждавшие своего часа треножники: "Вот так выползли и наши правители". В конце концов, прецеденты подобной трактовки власть предержащих в мировой фантастике общеизвестны — напомню, хотя бы, "Людей десятого часа" Стивена Кинга. Если наметившееся сегодня в России сословное разделение сохранится в существующих формах и усугубится, а русские, как я когда-то писал, представят в XX–XXI вв. аналог европейского пути — от битв Реформации к 1793 году, — то этот путь будет сопровождаться столкновением двух мифов. В одном бунтовщики будут рисоваться Зелеными Склизкими Чужаками, а в другом правящие страною вместе с верхними пятью процентами — узурпировавшей Святую Русь нечистью. Вот такие, как выражался фигурант из "Братьев Карамазовых", предстанут две фантастические правды, и не сказать, какая из них окажется почище.

Важно понять, что в условиях сегодняшнего объединенного мира задача политического "обламывания рогов" у неадекватной элиты не может ставиться по-большевистски — как только смена верхушки и захват государственной машины партией с добрыми намерениями. Мы слишком убедились на том же большевистском примере, что складывание у властных рычагов "нового дворянства" получает естественное продолжение в его выламывании из национального общества, в попытке непосредственно замкнуться на структуры объединенного мира, на мировой "стол сильных и богатых". Власть может стать для народа России хоть сколько-нибудь "своей" — повторюсь — если народ сможет внутри себя выделить достаточно широкий и открытый политический класс, способный контролировать любых выдвиженцев к властным "кормилам", в том числе поднявшихся из этого самого класса — и в случае необходимости через свои институты и организации пресечь попытку присвоения государства любой элитарной фрондой (9). Политический класс, который выступит властной контрэлитой (10).

 

IV

Когда-то Шпенглер ярко развил мысль, что в истории любой цивилизации — высокой культуры — реализуются две культурные и общественно-психологические партии: "партия жизни", опирающаяся на импульсы культурно-аранжированных биологических ритмов, и "партия ценностей" (вносящая в жизнь общества высокое напряжение суда над данностями). Сам Шпенглер, с его преклонением перед аристократией, склонен был делать в своей историософии основной упор на партии жизни, каковую, по его мнению, на первой, аграрно-сословной стадии, истории цивилизации представляет знать в противоположность первичному исполнителю партии ценностей — духовенству. Но применительно к России наших дней я вижу цивилизационную роль этих партий существенно иначе, нежели чтимый мной мыслитель (11).

После большевистской реформации у нас нет знати. Но у нас есть пытающаяся подменить государство, отождествив его с собою, псевдознать в ее очевидной бездарности. Выступать сегодня с партией жизни в любой из ее версий — прославляя ли аристократические доблести, превознося ли разгул "капризно-неприхотливого нутра" или вбрасывая в "быдло" лозунг "выживания" — значит, работать на притязания псевдознати, на ее усилия образовать господствующее сословие (12). Историческое викторианство являло собой нагляднейшее торжество партии ценностей, представленной пуританской буржуазией — наследниками и потомками кромвелевских "железнобоких" — под знаком высокого напряжения нового аристократизма и новой героики (вспомним грезы Стивенсона, подвиги Шерлока Холмса и ритмы поэзии Киплинга). У Володихина — с его любованием игрой в Империю, соединением духовной облегченности и этологической утяжеленности, (благодушный деспотизм, терпимо подсмеивающийся над философическими дискуссиями!), викториозного нахрапа с экстазами нутра — мы видим чистейшей воды партию жизни ровно в том регистре, в каком эта партия наиболее приложима к обслуживанию самолюбования псевдознати.

Вопреки этому автору, я вовсе не думаю, что оригинальность цивилизации, а также принесенных ею в мир новых сущностей вполне сводима к ее внешним проявлениям в социальных играх и артефактах. В конце концов, внутри выстраиваемого Западом объединенного мира переливаются десятки этнических колоритов, и все они, "от китайского до итальянского, от польского до ирландского — … по сути совершенно одинаковы", как обнаружил герой романа Дина Кунца "Ангелы-Хранители", обойдя множество национальных ресторанчиков. В том же "Сибирском цирюльнике" изображение "императорской России, красивой, богатой, исполненной мощи, верной Богу и государю" служит национально-экзотическим брэндом выставляемой на мировой кинорынок истории о том, как здорово упрямая русская кровь влилась в жилы великой американской нации. Национальная окрашенность обычаев и изделий способна поистине стать глиной для большой цивилизационной лепки — но не более того!

Сущность цивилизации, выделяющая ее в мире, — это организующее жизнь ее народов суждение об этом мире, которое может переходить в суд над ним. Бог как бы говорит цивилизации: "Суди мой мир, да с ним будешь судима!" Внешние приметы высокой культуры потому и служат ее образами для нас, что представляют оплотненную, свернутую форму, метонимию этого суждения, как колокол — это материализованный звон. Таковы все примеры, перечисляемые в начале доклада Володихиным, и многие-многие другие: и хранящий границу империи от варваров римский легион, и связующая концы Средиземноморья триера, и придворный ритуал Третьего Рима, и буденовка с красной звездою, и мусульманская чалма. Надо сказать, этика сама по себе так же не диагностична для цивилизации, как и эстетика, пока за ее предписаниями не распознаем специфики вершимого над миром суда. Душеспасительные ценности, признаваемые "викторианской Россией" Володихина — каковы "вера в Святую Троицу и Любовь… милосердие, добротолюбие, внутреннее благородство, нравственный пуризм, культурное хранительство" — не дают никакого повода говорить об их носителях как о какой-либо "новой" и "самостоятельной", а то и "самодостаточной" цивилизации. Присутствие России в мире свидетельствовалось с XVI века не подобными, отчасти общехристианскими, отчасти общечеловеческими трюизмами, а фундаментальным мироопределяющим суждением (способным трансформироваться от образа Третьего Рима среди потопленной Вселенной до мифологии большевизма), превращенной формою которого в разные эпохи выступала и сама российская государственность. О "мире без России" сегодня все чаще говорят именно потому, что голос, звучащий в планетарных контрапунктах как воплотитель этого суждения-суда, замолк с началом 1990-х. "Викторианство" — метафора слишком обязывающая как раз тем, что исторически оно было с начала и до конца суждением и судом. Поэтому нельзя применять эту метафору к проекту, в котором тема российского мироопределяющего суждения даже не обозначается, — без чего невозможно и оценить ельцинско-путинские годы по праву — как зияющую цивилизационную паузу (только в эту пору русская литература могла породить такой образ, как президент Ремир из романа Юрия Козлова "Реформатор", делающий российским национальным гимном … минуту молчания).

Володихин исключительно удачно возгласил в Интернете, что "наши подводные лодки должны всплывать" в начале того самого лета, когда наш батискаф не разделил участи "Курска" исключительно усилиями британских спасателей. Что же делать, если мы живем при таком режиме, при котором подводные лодки не всплывают?

Их корабли в пучине водной
Не сыщут ржавых якорей…

Когда это было сказано? В 1907-м или в 2005-м?

В русской литературе наших лет настоящая "игра на повышение, на героизацию" рождается исключительно в развитие звучащей голосом Суда партии ценностей — как критика действием, которая врывается в историческую паузу, обрубает ее глухоту. Я высоко ценю криминальные и бульварные романы Виктора Пронина (весь сериал "Банда", "Террористы и заложники", "Ворошиловский стрелок"), Сергея Т. Алексеева ("Пришельцы (Долина Смерти)", "Утоли мои печали", "Покаяние пророков", первые три романа из цикла "Сокровища валькирии"), Анатолия Афанасьева (цикл о бандите Алеше Михайлове, "Зона номер три" и "Монстр сдох", "Ужас в городе", "Одиночество героя", "Реквием по братве"), за то, как партия ценностей у этих авторов интегрирует и нацеливает партию жизни, как русское суждение о мире восстанавливается через действие, осуществляющее суд над временем провала. Признаю, у меня немало претензий к названным писателям. Но я не в состоянии нынче требовать еще и художественной безукоризненности от произведений, со страниц которых веет в лицо живой дух нашей цивилизации — высокой культуры. Как говаривал главный герой пронинской "Банды", идеальный Гражданин-Начальник, защитник прав живых и мертвых, следователь по особо важным делам Павел Пафнутьев, в последней "Банде-8" уже готовый взяться за дела обоих президентов России, прежнего и нынешнего:

– "Чуть попозже, ребята, чуть попозже!"

 

 

Текст размещен на сайте с согласия автора.

Текст опубликован на сайте "АПН.ру"


(1) Пайпс Р. Россия при старом режиме. М., 1993. С. 400 и сл.

(2) Кестлер А. Размышления о виселице // Кестлер А., Камю А. Размышления о смертной казни. М., 2002, с.40.

(3) См.: Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследования по истории морали. М., 1987. С.146 и сл.

(4) Шпенглер О. Закат Европы. Т.2. М., 1998. С. 438.

(5) Здесь нужно в параллель вспомнить замечательную мысль Константина Леонтьева об имперском проекте Наполеона I как о попытке формируемой новой сословностью Империи компенсировать разрушение и изглаживание сословного строя во Франции по ходу Великой революции: "Французы, все политически и граждански между собою равные, могли бы, в случае успеха, стать привилегированными людьми в среде всех других покоренных наций" (Леонтьев К. Н., Восток, Россия и славянство: Философская и политическая публицистика. Духовная проза. М., 1996, С.683). По существу, мы видим у Леонтьева первую постановку важнейшего вопроса о механизмах связи между становлением на Западе массовых обществ и евро-атлантическим империализмом Новейшего времени.

(6) Если кем-то сейчас эти похождения Коха уже подзабылись, пусть заглянет в справочник с очень показательными цитатами: Зенькович Н.А. Самые открытые люди: Энциклопедия биографий. М.,2004, с.368 и сл.

(7) Говоря о приносимом цивилизацией новом "наборе сущностей", Володихин, однако же, под именем "сущностей" перечисляет одни лишь явления и артефакты ("Вот древнегреческий храм и древнегреческая триера, вот римский легион… вот стрельцы и рынды Московского государства"). Для моего спора с ним это момент первостепенно важный.

(8) Я убежден, что восстановление нашего цивилизационного ритма, которое я в других работах представляю как победу нашей народной контрреформации над контрреформацией фрондерской, элитарной — будет отмечено отказом от этой дурной гимнической поделки и, возможно, обращением к гимну Свиридова-Твардовского.

(9) Мне вспоминается разговор с одним замечательным отечественным политологом об этимологическом тождестве слов свобода и слобода. Разъяснив это тождество в смысле "свободы как возможности быть среди своих", он назидательно добавил: "А если тех, среди кого пребываешь, не считаешь за своих, так они такого тебе покажут, что и своих не узнаешь!"

(10) В истории самый наглядный пример властной контрэлиты — римские плебеи после введения института народных трибунов, собственно "плебейских трибунов", с правом накладывать вето на любые решения патрицианского правительства. Но патриции были реальной традиционной знатью огромной политической силы. У нас же задача самоорганизации национального политического класса как потенциальной властной контрэлиты связана с неизбежным особым статусом любого правящего российского слоя в наш век, с его пребыванием на стыке российского общества и мирового порядка.

(11) Однако гениальность Шпенглера заключается уже в том, что третируемую Ницше "мораль рабов" он глубоко переоценил как партию ценностей в цивилизованном контрапункте, сохранив за "моралью господ" статус партии жизни.

(12) Я благодарю Бориса Межуева, с которым мы еще в 1990-х много беседовали о конкретном политическом смысле, обретаемом партией жизни и партией ценностей в современных российских обстоятельствах.