Rambler's Top100

ИНТЕЛРОС

Интеллектуальная Россия

INTELROS.RU

Intellectual Russia


вернуться к оглавлению книги

вернуться в библиографию

Вадим Цымбурский

 

 

HOMINES AERIS ИЛИ ИГРЫ БОЛЬШОЙ ПАУЗЫ:

Полемическое послесловие

 

 

Книга статей и выступлений Александра Неклессы «Homines aeris. Люди воздуха, или кто правит миром?», вышедшая в 2005 году, может серьезно озадачить читателя, знакомого с позицией автора по текстам в подготовленных им же коллективных сборниках «Глобальное сообщество: новая система координат» (Спб. 2000) и «Глобальное сообщество: картография постсовременного мира» (М., 2002). Несомненно, нынешний труд не может не восприниматься на фоне тех работ – и мне уже доводилось слышать суждения о «новом Неклессе» – «атлантисте», изменившем своим прежним альтерглобалистским взглядам. Что можно сказать на это?

Александр Неклесса – политический мыслитель, в историософском ключе обсуждающий перспективы возникшего на наших глазах объединенного мира. Вопреки произнесенной им самохарактеристике, не решусь назвать его политологом, пока это прозвание увязывается у нас с «говорящими головами», привычно оккупировавшими телеэкраны. Скорее его место в ряду политических писателей вроде Андрея Фурсова с «Колоколами истории» и, пожалуй, Александра Зиновьева, вспоминая при этом лучшие страницы «Запада» и «Глобального человейника»…

Напомню основной сюжет прежних текстов автора, выступающий как точка отсчета при оценке «Людей воздуха».

Объединение планеты секуляризирующимися христианскими народами под знаками «развития для всех» и «всемирного гражданского общества», достигшее первого пика на переломе ХIX-XX веков, а второго в 1950-60-х годах, и воплощавшее в переосмысленном виде прежний христианский универсальный проект, претерпело радикальную мутацию в последней четверти прошлого столетия.

Параллельно с крепнущими в западных обществах массового потребления олигархическими тенденциями благая «глобализация развития» сменилась безблагодатной глобализацией, основанной на манипулировании ресурсными потоками в видах поддержания устойчивого мирового экономического дисбаланса и выстраивании – предположительно навечно – жесткой иерархии народов и стран. Новая глобализация проходит стадии – сперва управления глобальным долгом (с параллельным обесценивание сырья, т.е. нанося удар по претензиям Третьего мира), затем манипулирования финансовыми рисками и, наконец, управляемой деструкции целых регионов ради откачки ресурсов и достижения разнообразных политических эффектов. Миросистемникам же, утверждающим, что капитализм и так всегда держался на неэквивалентном обмене между центром и периферией, а при необходимости свободно прибегал к деструкции периферийных экономик (классический пример – сокрушение англичанами индийского ткачества в XIX веке), Неклесса вполне мог бы противопоставить размышления патриарха этой школы Иммануэля Валлерстайна о значении «геокультуры развития» для планетарного торжества капиталистической мир-экономики и о драматических последствиях распада этой геокультуры с точки зрения народов периферии и полупериферии, оказавшихся в положении навечно опоздавших.

В возникающем Новом мире пафос фундаментальных естественнонаучных открытий и радикальных технологических новшеств, присущий Модерну и коренящийся, по Неклессе, в самом духе христианства, сменяется манипулированием людьми, их привычками, тревогами и запросами, воплощенным в экономике брэнда. Подлинное научное и техническое творчество отступает на задний план перед триадой «оптимизация – управление – деструкция».

Мировоззренческую подоплеку всей этой мутации Александр Неклесса усматривал и усматривает сейчас в нехристианской гностической традиции западного капитализма – проклюнувшейся в протестантизме Нового времени идеей «спасения избранных и знающих, явленного через их преуспеяние» и вечного проклятия сирых и убогих. Капитализм, поднявшийся на заре Модерна как финансирование политики, причем часто авантюрного свойства, оказался в какой-то момент стеснен становлением самофинансирующихся национальных государств и развернут, таким образом, в русло промышленного производства и НТР. Тем самым его энергии хорошо послужили торжеству христианского проекта, хотя и в секулярном преломлении. Однако благая экономическая глобализация конца XIX - середины ХХ века, подорвав относительное хозяйственное самодержавие территориальных государств, обернулась не только деградацией гражданского общества и умалением возможностей национальной представительной власти, но и реваншем гностических и неоязыческих установок финансового капитализма, обретшего новое дыхание и новый образ. Эти установки проявились в идее пределов роста, в разделении человечества на «спасенных» (золотой миллиард) и «опоздавших», в доктрине рождения порядка из хаоса и в пафосе игр с плодородным хаосом – во всей новой мифологии, скрытой за толчеей «постидеологических» проектов, пришедших на смену мировым идеологиям, как те когда-то заняли место религиозных конфессий.

Кроме того, надлом государств как регуляторов экономики привел (и здесь мы видим важнейший вклад Неклессы в современную геополитику) к оформлению крупных океанических регионов в качестве целостных блоков мирового хозяйства. Такими блоками оказываются индоокеанский сырьевой Юг; тихоокеанский (с прихватом Индостана и Латинской Америки) Новый Восток, занятый массовым производством; разместившийся по сторонам Северной Атлантики Запад – ареал высокотехнологичного производства, обслуживающего элиту. Этот всемирный треугольник реальной экономики оказывается как бы окольцован трансрегиональными структурами, обвившими планету – системами финансовых институтов Нового Севера (организаторов «штабной экономики», по определению автора) и так называемого Глубинного Юга (полей экономики криминальной и трофейной). Обе системы не существуют независимо друг от друга, но стыкуются через подсистему квази-Севера, где в авантюрном круговращении капиталов «отмываются» деньги Глубинного (Глубокого, Крайнего) Юга.

За исключением последнего, каждый из очерченных блоков соответствует некоей эпохе истории мирового хозяйства («Дни Творения»): сырьевой экономике, возникшей на заре цивилизации; экстенсивному воспроизводству языческих империй; инновативной экономике Нового времени; «планетарной штабной» экономике конца ХХ – начала ХХI веков. Эти эпохи как бы сведены воедино в претендующем на итог мировой истории царстве Нового Севера. Неявный же союзник-оппонент Нового Севера – Глубинный Юг – предстает «ночной» изнанкой творения, каковая при поддержке хозяев мира проникает в закольцованную, «опространствленную» историю, пожирая накопления предыдущих эпох, но вместе с тем порождая поступление в мировой оборот высвобождающихся трофейных ресурсов, столь важное в эру творческого дефицита.

По мысли Неклессы, Россия, развивавшая альтернативную версию истории христианского мира, не совладав со своей миссией Третьего Рима (который вроде бы мог претендовать на удержание Universum Christianum от инволютивного «cползания»), ныне втягивается в царство неоязыческого и гностического Четвертого Рима, одновременно подвергаясь нашествию хищников Глубинного Юга. Перед ее творческими очагами, в большой степени сосредоточенными в былых советских наукоградах, вставал выбор – либо, разбредясь по миру, поставить, в конце концов, свои достижения и потенциал на службу Глубинному Югу, ускорив его распространение по Земле. Либо, вступив в союз с креативными силами технологизированного Запада, неоиндустриального Нового Востока и сырьевого Юга, явиться миру своеобразным творческим гипер-Севером, пытаясь придать новый импульс возрождению «геокультуры развития». При таком варианте сосредоточенные в наукоградах осколки Третьего Рима входят в сумеречный Четвертый Рим, чтобы расколдовать очарованную им ойкумену и в новом образе восстановить универсальный проект христианства.

В развитии этой вдохновенной утопии Александра Неклессы можно различить две фазы. Сперва, в середине 1990-х, когда Россия кишела плодящимися как кролики суверенитетами и схемами власти, он писал о лежащей на наукоградах миссии сохранения российской цивилизационной памяти среди разрушающейся страны, об осмысленном подвиге «духовного собирания цивилизации и земли», сравнимом с ролью монастырей Средневековья. В самом начале 2000-х (может быть, под впечатлением надежд, возбужденных первыми годами нового президентства) Неклесса заговорил о практической вероятности осуществления подобного проекта при живой поддержке государства – как большой национальной стратегии. Так обстояло дело в прежней версии автора.

Нетрудно видеть – важнейшие компоненты старого сюжета постоянно проступают на страницах «Людей воздуха», позволяя по достоинству расценить переменившуюся расстановку смысловых акцентов. И, прежде всего, это относится к мировой экспозиции нового повествования. Тогда мы видели, как уже было сказано, «сумеречный Четвертый Рим», с перспективой его обращения в «Пандемониум» (характеристики из работ автора в сборниках 2000 и 2002 годов), мир, который может быть преображен и спасен лишь возрождением геокультуры «развития для всех», восстановлением смысловых доминант европейского Большого Модерна. В новой книге мир угасающего Модерна видится внутренне больным, необратимо уходящим в прошлое, самоистощающемся в «попытках сохранения…привычной композиции», в отчаянном «умножении оптимизационных ходов», в «доминировании превентивных проектов» и «прочерчивании мобилизационных перспектив» битвы за то, что есть против наступающего будущего. (В милитаристской активности администрации Буша-младшего Модерн наиболее зримо предстает закатной ипостасью, образно охарактеризованной в книге как «бронепоезд вместо локомотива», движущий историю человечества). Но, полагая битву Модерна обреченной, автор, вроде бы не испытывает по этому поводу той скорби, которая должна была проистекать из пафоса былых работ. То, что предстает из разрушения Модерна оказывается, между тем, не только «Пандемониумом», но и одной из усложненных версий бытования мира христианского, может быть в чем-то напоминающей плюралистическое состояние Римской империи сразу после издания Константином Великим Миланского эдикта. Правда, возникающий мир прямо-таки тоталитарно насторожен против провозглашения единой истины, и, в отличие от 313 г., никакой большой христианский проект нынче не возможен, зато это не помешает желающему утверждать в толчее проектов и брэндов персональную христианскую позицию, то есть, попросту, спасать душу, как он мог спасать ее во все времена.

Поклоннику прежнего Неклессы так и хочется тут крикнуть вслед за Оскаром Уайльдом: «Что ж выиграю я, спасая душу, но потеряв целый мир?!». В конце концов, христиане могли спасать свои души и в Арабском халифате, и в Оттоманской Порте. Зачем же были века христианской государственности, зачем их продолжение в миражах «мирового гражданского общества», если после всех этих веков христиане остались, как и были, исключительно при своих душах, а поборники «мирового гражданского общества» – вообще с носом? На это вопрошание ответы могут быть разные: от прямого отрицания каких бы то ни было связей между христианством и эпохой Модерна до объявления христианства, по стопам Андрея Кураева, религией, обреченной – даже в мирских своих изводах – на историческое поражение, которое будет вознаграждено заисторическим трансцендентным торжеством. Можно и просто провозгласить – как Неклесса и делает – что секуляризм элит и атеизм масс на сумеречной заре Постмодерна сам по себе представляет полноправный момент выбора в истории христианства как «религии свободы». Еще будто бы ни одна другая цивилизация, кроме нашей, не знала такого феномена, и нынешнюю свободу человека «от пут традиционной культуры… может быть, даже от своего Творца» нельзя понять никак иначе, нежели в контексте исконно присущей христианскому мировоззрению полноценной свободы выбора. С данным утверждением я не согласен вовсе, но об этом чуть ниже. В любом случае былой мотив кризиса Модерна как кризиса христианства и катастрофы Модерна как большой христианской катастрофы, столь характерный для предыдущих публикаций Неклессы в новой книге практически изглаживается. Исчезает, по крайней мере, с поверхности дискурса.

Переходя собственно к сюжету, видим в книге две основные темы – становление в последней трети ХХ века, прежде всего в странах мирохозяйственного центра, нового господствующего класса и специфическую для этого класса форму организации. Вообще-то, образ этого нового класса «трансграничной элиты…людей, управляющих смыслами, целеполаганием общества, образами его будущего, кодексами поведения, информационно-финансовыми потоками, геоэкономическими композициями», а не реальным производством, возникал и в прежней версии. Но там этот образ элиты, развившейся из средневекового четвертого сословия – сословия «фокусников, алхимиков и ростовщиков», работавшего не с предметным миром, а с порождениями человеческого сознания, представал вполне однозначно – как агент наступающего помрачения, утраты позитивных ориентиров. Впрочем, и в «Людях воздуха» утверждается, что интеллектуалы, атаковавшие в 1960-е годы буржуазный строй, со следующего десятилетия изменили своему призванию, пойдя на большой конкордат с финансовым капитализмом и, влившись свежей кровью в его структуры, произвели триумфальную метаморфозу прежнего капитализма в систему планетарного Нового Севера: «…происходило….смешение целей и подмена ценностей: стремление к трансценденции рыночного быта, к миру духовному, использовались в качестве стимула для колонизации рынком новой области – мира информационного, сценарного, виртуального». И далее: «человек обретал иллюзорную компенсацию за субъективно неочевидный отказ от права первородства».

В первоначальной версии земля под властью Нового Севера представала, как мы помним, миром принципиально нетворческим, где источники креативности иссушались самумом игрищ «оптимизации – финансового управления – деструкции». В версии же доосмысленной, поскольку речь заходит о новом классе, понятие творчества начинает двоиться и применяться как его неотъемлемый, персональный атрибут. Мы читаем слова об «энергичном племени эпохи Водолея»; об уникальности тех возможностей самораскрытия, которые предстают человеку в мире, казалось бы «гиперфункциональном, подложном, насквозь консьюмеризированным». Ну да, «на планете действует фантастическая по работоспособности и мощи мегамашина, стирающая личность 24 часа в сутки; конвейерным способом воспроизводя и переналаживая личины, она, кажется, способна одним ударом переломить и бунтарю, и любителю-лицедею хребет». И в то же время человек, который в этом разгуле «расплясавшихся функций» прорвется на сверхпозицию – этакий ставший над информационными стихиями чародей – «обретает персону, причем уникальную… ощутив перевешивающую разум тягу к иному, получает порой доступ к исключительным инструментам, в том числе и из секретной кладовой». Не жалеет Неклесса своих читателей – слишком многие искушены будут увидеть в этих словах истинно гностическое оправдание «Пандемониума»: призванный к спасению – спасен, проклятому будет переломлен хребет….

На самом деле, когда мы читаем размышления о том, как творчество представителей нового класса разрывает оптимизационную монотонность реальной экономики нового столетия, вдруг понимаем: автор, как бы оторвавшись от понятийного аппарата своих былых сочинений, не проводит принципиального различия между научно-техническим творчеством поры Большого Модерна, уверенно изменявшим мир, и творчеством описываемых им «новых людей воздуха», сосредоточенным на играх с неопределенностью, на манипулировании «рыночной капитализацией как универсальным дешифратором антропологической активности». Иными словами, между творчеством, придававшем истории векторный характер, и творчеством как моментом хронической неопределенности, застойно результирующей коловерть брэндов и проектов и отличающей, по Неклессе, всю грядущую эру Постмодерна. И то, и другое для него есть порождение культуры Нового времени, основанной на линейной (аристотелевой) логике прогресса и неизбежной как отдача приклада после выстрела – реакции на нее.

Именно тем, что истинное различие между умножающейся инновативностью и образующим душу творчеством подано автором предельно лапидарно, намеком на то, что происходит оно в каких-то других системах координат; что оно неочевидно и прикровенно (и лежит скорее в плоскости фундаментального столкновения линейной и тринитарной логик), крайне усугубился эффект тезиса о якобы происшедших в мировосприятии автора глубоких переменах между 2002 и 2004 годами, заставивший кое-кого говорить о «новом Неклессе».

То, что ситуация совсем не так проста, как она выглядит для поверхностного взгляда, обнаруживает небольшой филологический анализ. Читателя новой книги Неклессы так и тянет спросить, почему бы это автору понадобилось начинать книгу с сухого реестра словарных позиций и вообще выносить вперед словосочетание “Homines aeris” как перевод русского заглавия «Люди воздуха». А дело в том, что внимательный читатель, который потрудится раскрыть латинско-русский словарь и подробно вчитаться в его «сухую поэзию», обнаружит в этом словосочетании поразительный контрапункт лексических двусмысленностей и семантических подтекстов, осознание которых многое дает для полноценного восприятия данного труда. Вглядимся же и мы, но еще более пристально и подробно, в пучок значений и прочтений, сведенных воедино представленными в книге текстами, омонимией и омографией их скрытых смыслов.

Уже первый смысл категории «Люди воздуха» отсылает нас не только к воздушной стихии, т.е. воздуху как природному элементу – в том числе с его эзотерическо-метафорическими качествами, – но также к пассажу из «Вульгаты» (Эф.2,2) о людях, живущих (буквально) «по веку мира сего, по князю, властному над воздухом сим, – духу, который ныне действует в сынах отступничества»: secundum saeculum mundi huius, secundum principem potestatis aeris huius, spiritus qui nunc operatur in filios diffidentiae (на христианских амулетах первых веков нашей эры неоднократно встречаются охранительные надписи против духов, властвующих в воздухе). Тут, кстати, вспоминается, что одна из работ Александра Неклессы («Полис», 2003, №3) так и называлась – «Господин воздуха»… Но не менее важно и то, что aer означает не только «воздух» вообще, но и «сгущенный воздух, туман, мглу». Таким образом, homines aeris – это не только «люди воздуха», но, потенциально, «люди мглы» (в очень противоречивой «Практике глобализации», выпущенной Михаилом Делягиным и его сотрудниками, меня восхитила мысль о ноосфере, которая сгустясь, заслонила от мира оба кантовских дива – и звездное небо, и нравственный закон в человеке).

Вместе с тем форма aëris (читается в три слога), родительный падеж от aër – «воздух», в произношении и на письме замечательно сближается до внешней неразличимости с aeris (в два слога) – тем же падежом от aes: «неблагородный металл, обычно медь или бронза». И смыслы, облекающие этот омоним и омограф, прямо играют в тексте и подтексте книги. Ибо aes означает: «деньги», «капитал», «процентный капитал»; aes suum «актив, кредит»; aes alienum – «пассив», «долг», «заем». Далее, aes – «мзда», «жалование». Кроме того, образование от той же основы aera выступает в значении «цифра», «цифра со вспомогательной нотацией», позволявшая, к восторгу поздних римлян, оперировать гигантскими суммами при помощи кратких обозначений – связь с развитием и движением процентного капитала тут, кажется, вполне очевидна.

Кроме того, aera еще и «эра как мысленный отсчет мирского, гражданского времени», того же «века мира сего», saeculum mundi huius по «Вульгате». Причем, данное последнее значение слова пояснялось преданием о том, как Август будто бы повелел всем римским подданным в один день уплатить долги казне, что обращает нас уже к христианской идее Судного дня, закрытия мировой эры как «дня взыскания ссуды».

Необходимо к тому же вспомнить, что значение aes publicum собственно «публичная медь», – было римским именованием медных таблиц с государственными законами. А метафорически aes еще и «ценность», и «оценка»; esse alicuius aeris «иметь какую-нибудь ценность»; censere aere suo – «оцениваться по собственному достоинству». И, наконец, в силу римской инфляции, обесценивавшей медные деньги, aes оказываются «мелочью», «грошами».

Homines aeris – «люди воздушной стихии», в определенном ракурсе свободные от земной тяжести, но они же могут быть опознаны как «люди мглы», как те «сыны отступничества», над коими властвуют «век (эра) мира сего» и правящий «воздухом» этого века темный повелитель (в скобках замечу: уже помимо грамматики, по созвучию, всплывает еще одно латинское словечко – aera «плевелы, сорная трава», по устному признанию Неклессы, также учтенное им при выборе заглавия). Но вместе с тем, по созвучию hominess aeris суть также «люди века неблагородных металлов», наставшего за веками золотым и серебряным. Они же «люди денег», процентного капитала: таковы ростовщики и заемщики, коим предстоит расплата. Они также «люди мзды», в частности, законоведы, юристы, homines aeris publici. Это к тому же люди, оцениваемых и переоцениваемых ценностей, прихотливо изменяющейся капитализации, но также сами они – оцениваемые и переоцениваемые… А в предельно фарсовом регистре – даже и откровенно трехгрошовые люди.

Многосмысленность заглавия книги вводит, таким образом, читателя в многообразие позволительных пониманий ее сюжета, которые открываются в захватывающем воображение спектре poetics of politics «Людей воздуха».

Не очень-то хорошая смысловая аура окружает персонажей этой книги – субъектов чародейного творчества, которое модифицирует ментальные пространства самого творца и потребителей того, что им создается, но не изменяет мира, где они живут. Творчества, замкнутого в пульсирующей неопределенности иерархического дискриминационного мира. Чем-то мне все это напоминает разборку Андреем Белым семантики второго тома «Мертвых душ», где, как известно, среди мглистого царства вдруг заходили предполагаемые положительные герои. Однако, как великолепно показал Андрей Белый, в образах костанжогло и муразовых зримо проступают приметы нечистой силы из ранних гоголевских сочинений.

Но продолжим. В нынешнем мире, по мнению Неклессы, сталкиваются несколько типов разновекторных сил. Во-первых, это новые консерваторы – защитники завоеваний Модерна, делающие чуть ли не последнюю политическую ставку на имперскую мощь США, на способность одинокой сверхдержавы силовым контролем подморозить мир, удержать его, хотя бы в том потертом образе, который он обрел к нашим дням. Во-вторых, это силы нового, реорганизованного «людьми воздуха» финансового капитализма, который, превратившись в контролирующий планету «штаб», также начинает осознавать себя и действовать как фактор глубоко консервативный. Идеалом его выступает также, хотя и по-своему понятая, универсальная безопасность сословно-иерархического мирового строя, каковую он, однако, стремится обеспечить даже не традиционно военными инструментами (хотя не зарекается от них), но контролем за движением всех видов ресурсов, тяготея к этакому ригидному глобальному каталогу и учету всех капитализаций мира сего. И, наконец, третья сила (даже не сила, а множество разнообразных сил, возросших в авантюрах Квази-Севера) делает упор на максимальное испытание как креативных и псевдокреативных, так и прямо разрушительных возможностей новых технологий, на творение из ничего небывалых капитализаций и абордажный пересмотр капитализаций наличных, подрывая, дискредитируя саму идею каталога, способного «закрыть» мир.

Формой организации этой третьей силы, как правило, становятся образования, для которых Александр Неклесса придумал прозвище «амбициозных корпораций» (АК). В разных местах книги они определяются очень неодинаково. В одних случаях – противопоставляются известным формам ТНК как банальным субъектам глобальной экономики, действующим в геоэкономической схематике. Тогда под амбициозными корпорациями понимаются «глобальные диаспоры, международные неправительственные организации, клубы различного генезиса, рода деятельности и пропорций и т.п.». В других же местах книги видим, как новое название распространяется порой и на вполне экономические корпорации, поскольку те начинают ставить на службу себе, способствуя приросту своей мощи политические и культурные проекты, изменяя «региональную и мировую» культурную и политическую среду. Собственно, и то, и другое словоупотребление можно привести к общему знаменателю. АК должны определяться как ассоциации людей, чьи усилия порождают кумулятивный политико-культурный эффект, способный рикошетом создавать в интересах этих людей также новые капитализации, стоимости и доходы.

Понятно, что такие образования охотно стремятся обрести доступ к анонимной, непубличной, неконтролируемой обществом власти. Более того, поскольку терроризм продемонстрировал фантастическую эффективность как средство сотворения и разрушения капитализаций (ср. с одной стороны, его исключительную роль во вздувании цен на нефть и перераспределении мирового дохода в пользу общества Юга на заре ХХI века, а с другой – суммы, ухлопанные на нескончаемое восстановление Чечни), очевидно, что террористические объединения оказываются в ряду наиболее действенных и перспективных АК. И как ни прискорбно это констатировать – Неклесса утверждает: именно таким образованиям в отличие от дряхлеющих форм территориальной государственной власти принадлежит будущее в Новом Мире. Ошеломляет, но, по-своему и захватывает, мысль автора, когда он трактует 11 сентября 2001 г. вовсе не как «столкновение цивилизаций» и не в смысле отчаянного и бесплодного бунта «навечно опоздавших» против олицетворяемого США мирового авангарда, а как схватку дряхлеющих форм власти, принадлежащих меркнущему дню Модерна, с гостями из «сумеречной зоны», из ближнего будущего той же цивилизации. В этой битве «экогены» (уроженцы) будущего предстают апробирующими новые, «ночные» формы могущества, связанные с творящим баснословные капитализации испытанием существующих форм мира – на зубок, на излом, на предел.

Тем самым цветение амбициозных корпораций попадает в один ряд с другими приметами разложения территориально-государственной формы мирового устройства. Среди этих примет есть и весьма старые, например, становление трансграничных «стран-систем».* И более новые, например, формирование по этническим, религиозным и иным мотивациям осколочных псевдогосударств от Косово до Южной Осетии на развалинах территориальных государств, органически связанное с крушением геокультуры развития: теперь государство можно создавать не задумываясь над тем, справится ли оно с задачами развития, коль скоро оно перестало быть важнейшим субъектом экономики! И, наконец, отмечаемое автором новое явление дезурбанизации, распада собственно городской формы жизни в условиях универсальной государственности, когда «элитные загородные поселения, внутригородские замки и огороженные кварталы, уродливые фавелы и бидонвили – все они по-своему напоминают о потускневших идеалах global village» (взгляни и порадуйся, старик Шпенглер!). По совокупности показателей мир застойной неопределенности с комплексом «оптимизации-управления-деструкции» и утехами псевдотворческой твари выглядит миром назревающего Big Bаnga, великой паузой, заполненной «хорошо темперированным хаосом…. полуавтоматическим гомоном и лунатическим бытием», да террористическим топотком «мелких зверьков – экогенов будущего». Так «что обретем мы, спасая свою душу, если потеряли весь мир?»

На этом тревожном фоне занятно выглядят страницы, посвященные России, которая, дескать, в 70-х – первой половине 80-х годов прошлого века проморгала постиндустриальную революцию и становление иной ипостаси нового класса. Правда, в пору перестройки «конгломерат разноликих людей, связанных с постиндустриальным бытом и производством» резво рванул к власти, но его быстро осадила новая элита из второго номенклатурного эшелона вперемешку с криминалом и деятелями спецслужб – элита с психологией «утилизаторов», «блюдущая частные интересы, приватизирующая метафизику и прочитывающая политику как интригу», усвоившая у спецслужбистов характерное оперативное мышление не больше, чем на 2-3 года вперед.

По горьким словам автора, в путинской России «нет социальной связанности, вне текущего конструирования, нет и корпоративного института, занятого осмыслением задач общенационального и транснационального масштаба», а есть корпорация утилизаторов страны, озабоченных узакониванием присвоенного имущества и положения. Людей, закрепляющих завоевания, но при этом не способных даже собственное будущее увидеть дальше, чем на один президентский срок. Наметившиеся было в 90-х годах реалии представительной власти, сворачиваются с превращением российского парламента в «особое (витринное, внешнее) правовое управление администрации, занятое законодательным оформлением разработанного исполнительной властью инструментария, параполитической интригой, мелкими интригами и амбициями – и при этом уверенное, что все так и поступают в современном мире».

Успевшие обозначиться в то десятилетие нормальные партии Модерна – олицетворения различных идеолого-политических позиций (КПРФ, СПС, Яблоко) – маргинализуются, отходя на край или даже за край сцены, на коей лицедействуют представители культуры новой, «политтехнологической», очищенной от идеологии (т.е. культуры, по сути, постмодернистской), красуются «Единая Россия» и ЛДПР – «квазипартии, лишенные внятной позиции, исполняющие роль техническую, технологическую, но никак не идеолого-политическую». (Мне, кстати, думается, что Неклесса напрасно рассматривает «Родину» в ряду нормальных «идеологических» партий, не учитывая ее послеглазьевскую динамику: возвышение «Родины» прямо связано с закатом ЛДПР, с «изнашиванием» последней – к «партии Рагозина» сейчас зримо переходят политтехнологические функции «партии Жириновского»).

В России (где в ХХ веке, по словам Фурсова, власть исполняла функции капитализма вне его субстанции) интеллигенция, как и западное четвертое сословие «должна решать – обустраивать ли мир для его прежних хозяев (выступать риторической обслугой корпорации утилизаторов России, присвоившей себе имя и правомочия государства. – В.Ц.), или претендовать в нем, так или иначе, на роль суверена?» В последнем случае речь идет о силе, которая соединила бы «в меняющейся геометрии социального строительства фланг нового патриотизма… с флангом амбициозного неокорпоративного действия», прочитывая ситуацию иначе, чем власть, «создавая рамку деятельной дискуссии» в «поиски новой формы национальной государственности», «прочерчивая для страны и мира долгосрочную перспективу». Иначе говоря, о некоем интеллигентском авангарде, который мог бы выступить по старой русской традиции как смыслообразующая и целеполагающая сила, по-своему конкурирующая с властью.

В оценке планетарной ситуации я не слишком расхожусь с Неклессой. Думаю, обсуждать сегодняшний мир надо, отталкиваясь от традиционнейшего силового фактора. Мы живем в мире «полутораполярном» (uni-multipolar world, по Хантингтону), как никогда приближающемся к идеалу всепланетной державности. Глобализация экономики, как и сковывание претензий местных центров силы, способных поднять вопрос о переделе земного пространства, стали возможны благодаря мощи США. По меркам христианского сознания США сегодня в полной мере заслуживают отождествления с «катехонтом» апостола Павла (2. Сол. 2,6-8) – загадочным фактором, сдерживающим разрушительные мировые тенденции.

Согласно автору, империя США представляет в среднесрочной перспективе достаточно уязвимый компонент нынешнего миропорядка по сравнению с динамичной транстерриториальной системой Нового Севера и вздымающейся генерацией АК. И следовательно весь наш мир придется признать предельно ненадежным, ибо Америка собственно и есть его основная несущая структура. Именно из-за абсолютного доминирования США возникла большая историческая пауза, позволившая новым силам активно приступить к реализации своих замыслов. Кризис и разложение имперского центра с большим правдоподобием должен был бы привести к новому всплеску региональных державнических притязаний, влекущему за собой как обесценивание (или, по крайней мере, ревизию) принципов мирового финансового контроля, так и создание новой планетарной среды, обрекающей на гибель существенную часть АК и навязывающей совершенно новые условия деятельности другим. И автор это вполне осознает. У кого-то эта констатация может вызвать прилив проатлантизма, взывающего к американской гегемонии, как оплоту более или менее терпимых структур повседневности, а у кого-то – «гибельный восторг» перед сознанием конечности безблагодатного катехонта, «универсального Вавилона», перед предстоящим сокрушением его гордыни («В какие ночи? В какие виды? Чьих астрономищ? / Не остановишь – остановите! – не остановишь!»)

Предчувствия, соединяющие назревание Big Bаnga с идеей возможного рождения универсальной технологии, мне лично очень напоминают прославленную схему Тойнби – рождение в кругах внутреннего и внешнего пролетариата мировых империй, в его контрэлите, отчужденной от имперской элиты и ей враждебной, альтернативных мировых религий, которые со временем становятся основой для попыток новой сборки сокрушенных тем же пролетариатом цивилизационных царств (так, персы-зороастрийцы собирали трофеи Ассиро-Вавилонии, а Карл Великий тщился возродить империю Рима).

Не уверен же я в другом: что якобы секулярное, атеистическое общество может быть осмысленно как порождение и даже как своеобразная версия христианской культуры. Полвека назад английский культуролог Эрик Доддс в книге «Греки и рациональное» хорошо показал, что античный мир III века до н.э., мир царств раннего эллинизма, интегрировавших и растворявших в себе полисную культуру, был поразительно близок идеалу атеистического открытого общества. Элита воспринимала богов как наименования для философских категорий, массы верили, что покойники «уходят в космос» и поклонялись обожествленному случаю («Тюхе»), культы сохранялись на правах социальной рутины и процветало почитание божественной энергии царей, сравнимое с поклонениям вождям, спортсменам и рок-звездам в ХХ – начале ХХI веков. Сопоставление с опытом Нового времени скорее заставляет видеть в атеистическом обществе явление определенной цивилизационной фазы, когда городская культура начинает преобразовываться в культуру универсальных государств. Да, язычники-атеисты были достаточно суеверны, но ведь сегодняшние постхристиане не меньше. Очень симптоматично, что эта эпоха, предпосылки которой заложили еще в V веке до н.э. просветители-софисты, сменилась со II века до н.э. мощным поветрием религиозных и оккультных исканий, принесших миру неопифагорейство, митраизм, гностицизм и христианство, в споре которых последнее вышло (временным?) чемпионом.

По итогам 11 сентября я поместил в «Русском журнале» статью, где ставил вопрос о той мировой религии, которую может, пока еще невидимо для себя, вынашивать Четвертый Рим. Сейчас усилю утверждение: с момента оформления планетарной государственности, способной принять на себя ответственность за «кровь… всех убитых на земле» (Отк. 18,21), человечество, по меркам христианского сознания, вступает в век испытания тех предельных форм, которые это сознание веками полагало мировой истории, – век экспериментальной, опытной эсхатологии (еще раз вспомнив в этой связи мысли Неклессы о постсовременном гностицизме – особенно окончание текста его не вошедшей в данную книгу «Неопознанной культуры»).

Так что же, вменим ли мы новому Неклессе признание прежде осужденного им сумеречного эона? Когда он пишет о небывалых горизонтах свободы, открывающимся сейчас немногим, поставим ли мы его рядом, скажем, с Владиславом Иноземцевым, этим певцом «Расколотой цивилизации»? Той цивилизации, где «творческие личности» – сливки управленцев и социогуманитарных технологов шагают в «царство свободы», в «Град Будущего», заменивший Град Божий, получая огромные богатства просто в порядке творческого самовыражения и оставляя быдло, занятое в реальной экономике, биться в «граде диавола», в царстве необходимости. А вот Неклесса в одном из своих интервью признает тождество (многих?, всех?) АК так называемым «астероидным группам» – ассоциациям, возникающим на месте распавшихся «планет» – национальных целостностей и легко пересекающим былые границы. И тут же готов допустить представителей нового корпоративизма к «поиску новой формы национальной государственности для России». Не вторит ли здесь наш автор Петру Щедровицкому, который в статье «Новый мир» провозгласил для России такое будущее, когда в «диаспорах, антропоструктурах и мировых сетях» будут вырабатываться стратегические решения, «которые затем оформляются государственными обязательствами»? Пока Неклесса писал о наукоградах как прототипах «духовного собирания земли» и нового мирового издания христианского Модерна – развести его с названными сочинителями было нетрудно, а сейчас?

И все-таки, не решусь его к ним причислить – за его строки об 11 сентября, за чувство новых катастрофических качеств, проступающих в Великой Паузе, за слух, различающий «громовые раскаты в тиши». Апологетики сущего у Неклессы днем с огнем не найти. У него другое. Признание ухода Модерна – его ответ на то, что видится необоримой реальностью, исторической неизбежностью и еще – пристальный взгляд контуры и горизонты наступающей эпохи. Другое дело – не слишком ли много Неклесса ей уступает?

Видимо многое в обеих версиях концепции Неклессы (и старой, и новой), в его акцентировке мировых сюжетов навеяно чисто российскими реалиями, домашним, так сказать, раскладом, ходом событий. За прославлением идеи наукоградов как несостоявшейся формой социального бытия Третьего Рима вставало опасение за критические перекосы «на грани фола» готовой пойти в распыл ельцинской России. И точно так же, за сегодняшним призывом к российскому «мыслящему сословию» – корпоративно выступить перед властью носителем «иной» России – прочитывается взращенное годами путинщины глубочайшее разочарование в способности государственно оформленной «корпорации утилизаторов» быть носительницей национального целеполагания, о чем в книге – слова  незабываемые.

Вообще стиль сочинения – то явно манерный, то обдающий прямо-таки виртуозной темнотой, то радующий узорочной афористичностью, не оставит читателя равнодушным. Чего стоит, хотя бы, характеристика Горбачева – «политического авангардиста своего времени…боязливого, но инициативного номенклатурного знаменосца», почему-то вызывающая у меня в памяти оценку знаменитого авантюриста Заруцкого в летописи ХVII века: «не смел, но сердцем лют и нравом лукав». Или удивительные слова о «повторяющемся на российской сцене проверенном временем сюжете «вечного возвращения» натянувшего звериную шкуру, однако исполненного благих намерений, реформатора-неудачника».

Обретенное же неверие в осуществимость первоначального замысла, выдвигавшего на передний план инновационный прорыв и социально-культурную среду наукоградов, заставило политического мыслителя обратиться к поискам какого-то иного фактора, способного противостоять такой власти – и, наконец, к ставке на российское постиндустриальное «мыслящее сословие» с его традициями, уходящими вглубь национальной истории. А намерение обосновать подобную миссию впечатляющими мировыми примерами побудило внимательно рассмотреть (во многом в позитивном залоге) характеристики победоносного западного аналога – «нового интеллектуального класса» – а далее уже и выстриваемого им мироустройства в целом. Так что книга «Люди воздуха» в ее главных намерениях и предпосылках – прежде всего книга для России, хотя и не только о ней.

В заключение скажу – книга эта еще более многозначная, чем предыдущие работы автора, и ее многозначность не могла не сказаться на моих суждениях о ней. Но думаю, по-настоящему значение «Людей воздуха» раскроет последующая творческая судьба автора, чей путь пройден лишь наполовину. И те события, свидетелями которых нам предстоит еще стать.

 

 


* Сам термин «страна-система» неоднозначен. Неклесса разумеет под ним образования вроде «Большой Европы», «Большого Китая», каковые когда-то предчувствовала классическая немецкая геополитика под именем «гроссраума», т.е. «экономического пространства народа или группы народов». Кстати, вопреки Неклессе, я не считаю нынешний СНГ случаем гроссраума или страны-системы. Таковая в любом ее понимании предполагает некое единство стратегии в мировом контексте, когда успехи одного элемента распространяются на всю страну-систему как интегральный субъект, становятся ощутимым успехом системы в целом, а в случае с СНГ мы этого не видим.


© Журнал «ИНТЕЛРОС – Интеллектуальная Россия». Все права защищены и охраняются законом. Свидетельство о регистрации СМИ ПИ №77-18303.